Игорь ЛАПИНСКИЙ

 ТАЛАНТ. Рассказ

Время было давнее и спокойное. Людям некуда было торопиться, а когда и приходилось, то делали они это спокойно и не спеша.
Спокойно и не спеша, большими ботинками на резиновой подошве с протекторами в мелкую елочку он шел, поднимая красивую золотую пыль по неезженной никем дороге. Сначала круто вниз вдоль железного забора с поржавевшими, как пепел сигареты, сохранившей свою форму зубчатыми прутьями, затем - вверх, ко рву, поросшему роскошными кустами шиповника. За рвом начиналась какая-то улица, а точнее - проспект, плывущий по холмам, прямо и размеренно вздымая и опуская в цветущие долины загадочные особняки из разноцветного камня.
Но путь пешехода сворачивал в сторону. В конце туннеля, прорытого каждодневной ходьбой в плотном орешнике, серебрилась ландышевая поляна и ветер неторопливо кружил по ней запахи цветов.
Сразу же по выходу из туннеля, идущий вздрагивал от неожиданности, почти натыкаясь на старый высокий теремсруб, черные некрашенные стены которого отсвечивали малахитовыми узорами тончайших лишайников. Глядя зачем-то на верхнее окно, блестевшее против солнца, он каждый раз снимал с головы белый кашкет и кланялся. На протяжении десятилетий окно никто не открывал и не распахивал блеклых занавесок. Тем не менее, окно притягивало настороженный взгляд и поглощало целиком внимание. И лишь пройдя вдоль всего сруба, он одевал кашкет. Затем, тяжело вздыхая, останавливался, впол-оборота к срубу, вынимал из кармана начатую пач-ку папирос "Север", закуривал и что-то вспоминал. Одновременно с кивком и поворотом головы вспыхивала усмешка на его мясистом лице, и в ответ - ...
А точнее - в независимости. Он точно помнил, как это случилось когда-то. Все его детство, то самое детство, куда проваливаются воспоминаниями как в сладкое умирание, заполонила огромная хрустальная ваза. Стенки ее были столь тонкими, что звенели даже от взгляда. Раскрыв рот от потоков ребячьей слюны, смотрел он тогда долго-долго на проткнувший эту вазу стальной луч старого зимнего солнца, и ваза стреснула, и звук этот был похож на треск тонкой кости, ломимой возле самого сустава. Трещина, возникшая в этот миг, явственно предстала в виде улыбки, потому что солнце изменило свой цвет и наполнило ее пунцовым огнем. Млела улыбка, глаза же девушки, сидящей у сруба, всегда округлялись как бы от удивления, бездонно чернея на жемчужной глади чистого лица. И каждый раз хотелось сделать буквально несколько шагов назад и заговорить с ней, но, вместе с этим, казалось бы непреодолимым желанием, возникала холодная уверенная мысль: успеется.
Кивнув ей на прощание, шел он дальше через лесок, перешагивая через частые корни, уверенно напевая замысловатые мелодии, потому что слух у него был абсолютный. На опушке леса находилась его работа - обязательство первостепенной важности. Работа высилась на плоском холме и напоминала издали несколько сцепленных вместе насосов нефтяной скважины. Издавая низкий густой гул, работа медленно двигалась сразу во все стороны, и поэтому не сходила с места. Огромные трубчатые рычаги, утыканные по всей своей длине парными сегментами, дисками и кубами из цельного металла, были сплошь покрыты загустевшим маслом. Медленно и неторопливо двигались они снизу вверх и сверху вниз, но не перпендикулярно, а строго каждый под своим углом. И хотя возле работы не было ни души, он убыстрял шаг и почти вбегал в каптерку, на ходу раздеваясь. Затем натягивал комбинезон, со средоточенной нервностью закуривал очередную папиросу, наливал из бочки масло в большое двадцатилитровое ведро и брал в руки внушительных размеров квач из ветоши.
Подойдя вплотную к ближайшему, лишенному бетонного цоколя и выходящему прямо из земли цилиндру, он гладил рукой сверкающую поверхность поршня, затем, вздохнув почему-то, начинал смазку и продолжал ее до заката, не пропуская ни одной самой малой детали. Работа была сооружением безопасным, под всеми высокими местами ее натянуты были охранительные сети, а лазать по рычагам и сегментам он давно привык. Неторопливо и размеренно наносил он масло на металл, стараясь, чтобы ни одна капля не упала на поросшую низкой травой землю.
Иногда он брал лупу и подолгу, тщательно и придирчиво рассматривал какую-нибудь часть работы, но металл был крепкий, немецкий и искать в нем было нечего.
А когда дождило, или же происходил снегопад с метелью, он сидел в каптерке, курил, времени от времени протирая рукавом и без того чистое окошко. За работой виднелось гречишное поле, не омраченное никакими постройками, и только лишь на краю горизонта в ясную погоду угадывались редкие вышки высоковольтной линии. Но белые птицы не давали покоя. Они вылетали прямо из гречишного цвета, кружили над работой. Роняя ароматные перья на смазку труб и сегментов, он аккуратно собирал эти перья в специальное ведро, и, когда шел с ним в каптерку, птицы летели вослед. Иногда, садясь ему на плечи, пели хрустальными голосами на шесть октав выше ровного гула работы. В этом диапазоне вмещались все звуки земные: голоса, водопады, веселье и нежный подземный свист рубиновых дождевых червей, вдыхающих и выдыхающих зернистую плотную почву.
Птицы не давали покоя, летели вослед ему до самого дома, и лишь над телевизионной антенной со сломанными рогами делали крутой вираж, уходя ко своему полю купаться и жить в цветах.
Раз в году, в положенное время, он брал отпуск и ехал на юга загорать на пляже и читать журнал "Крокодил". В какое-то лето рядом с ним расположилась смуглая худощавая буфетчица. Опустив острые, сомкнутые в пятках ноги в лазурное теплое море, лежала она неподвижно часами, полуоткрыв широкий рот, полный мелких и острых зубов. Так было и тогда, когда уронили ту самую вазу, задев ее танцующими пьяными локтями, и разбилась улыбка на десятки мелких и острых осколков. Детство исчезло до срока, а юность наступила вот только сейчас - после тридцати.
Пролежав целый день без движения, ночью буфетчица превраща-лась в плачущий от похоти гарем, умножая свое сухопарое и странно-тяжелое тело до бесконечности. Свадьба их состоялась под яблоневыми шатрами старого сада и трехсотграммовые плоды белого нали-ва мерно шлепались в закуски, украшая гулянье брызгами красносве-кольных салатов и оливкового масла шпрот и сардин. Гармонь играла прямо в звенящий микрофон и пьяные тетки в пляске рыли тупыми каблуками колдобины во влажной после дождевой почве угарного сада.
И пошла у них проза семейной жизни без точек, тире, запятых и кавычек. Буфетчица приходила со своей работы тоже очень поздно, раздраженно готовила борщ, нарезая овощи, как для свиней - крупными кусками. И когда пошли дети, то заниматься ими приходилось отцу, потому что он был талантлив, а его работа представляла собой старое, красивое и непритязательное сооружение.
В большой сорокаметровой комнате коммунальной квартиры, где они жили вместе с девятью соседями, стояла фисгармония фирмы "Хохнер". По утрам раздраженная буфетчица убегала, умолкал плач обиженных ею детей, и тогда он открывал крышку инструмента и играл какую-нибудь классическую оперу со всеми речитативами и оркестровыми интермеццо, не пропуская, практически ни одной ноты. Опер было много, запоминал он их сходу, после первого же прослушивания на больших металлических наушниках и помнил досконально на всю свою оставшуюся жизнь. Детей у него было трое, во время оперы они тихо возились на полу, делая лужи и ухаживая друг за другом.
Но опера не унимала тоску за большими белыми птицами, и тогда он брал детей и шел на работу. Девочка сидела у него на плечах, держась за костистые красные уши, мальчики бежали по бокам, пиная большие синие мячи. Он больше не кланялся высокому слепящему окошку, потому что уже не чувствовал одиночества - ведь дети быи рядом. Женщина с жемчужным лицом сидела у стенки сруба по-прежнему прямо, сложив белоснежные руки с длинными пальцами на дымчатых своих коленях и радовалась бездонными глазами, глядя на него и его детей.
Работа по-прежнему гудела безупречно, но время давало себя знать, на скользящих неторопливо поршнях кое-где стали проступать зигзаги микроскопической патины, свидетельствуя об износе металла. По работе бесконечно лазали дети, удержать их от этого было невозможно, и даже в самую ясную погоду тревога не покидала его. А птиц становилось все меньше, редко когда уронит какая чистое ароматное перышко.
Тревога не унималась, и, когда наконец-то грянул скандал, он, поначалу даже вздохнул свободно, но затем в душе тут же завелась тошнота и жгучее мутное горе. Адъюльтер был классическим: в дневное солнечное время на голой спине незнакомого капвторанга сидела е г о трехлетняя дочурка, сопливя от перемены погоды, а рядом хохотала от счастья буфетчица. Малышка рассматривала синего орла, вытатуированного во всю моряцкую спину и пыталась выщипать перышки птицы из тучной кожи довольного человека. На волосатых плечах его наколоты были погоны, а почти седой чуб растрепался на серой от пота подушке.
Пацаны, застывшие в дверном проеме, смотрели хмуро, исподлобья, морщили носы, брезгуя войти в комнату.
Он привык к бесконечным любвям буфетчицы, но вот эта любовь, по пламенному ее утверждению была любвее всех прежних любвей. Капвторанг оказался человеком ответственным, взрослых, разъехавшихся во все стороны своих детей твердо помнил по имени и хотел даже, чтобы буфетчица срочно переменила мужа, подставляя таким образом свою капитанскую фигуру под ее гаремный плач и раздраженное обожание.
Сыновья остались с ним, дочурку же отбить не удалось у забацаного нарсудьи, который не помнил прошлое, не имел будущего и презирал настоящее.
Таким образом буфетчица стала капитаншей и уехала со своей очередной большой любовью на юга полоскать в синем и теплом море острые ноги, покрытые от детей и от возраста синими варикозными венами. И когда она перевышла замуж еще раз, пытаясь утонуть в безмерно широкой душе какого-то пьяницы старлея, худенькая и ненужная ей дочурка вернулась в семью.
Он был счастлив со своими быстро взрослеющими детьми, уже не сопровождавшими его на работу. Ходил же он на нее по-прежнему регулярно, и пыль от его резиновых ботинок по-прежнему была поглощаема безмолвным тысячелетним подорожником.
Дети без особых усилий и с его, и со своей стороны выучились на музыкантов. Сыновья стали знаменитостями, дочка тоже уехала заканчивать какое-то дальнее музучилище. Съездил он к ней на свадьбу, вернулся счастливый и печальный. Двум оставшимся птицам с гордостью рассказывал, что слух у нее абсолютный. Несмотря на отличную масть и несхожесть в лице и телосложении.
Его работа старела быстрее чем он. Начисто вышли из строя два крайних поршня, стенки их истончились и сквозь образовавшиеся отверстия стала просвечивать изумрудная начинка волшебной, забытой людьми работы. Другие ее части двигались тоже не столь исправно как тридцать лет назад, останавливались все чаще и чаще, потому что не хватало перьев белых птиц, которые он превращал в смазочное масло, растапливая на большой сковороде, наполняя каптерку ароматом ливанского елея.
Кто и когда слышал, как одинокий человек играет по вечерам детскую оперу Глюка "Орфей" на маленькой, посвистывающей мехами фисгармонии? В небольшой глинобитной времянке, куда он вернулся после отъезда буфетчицы? Старый Христофор Виллибальдович никуда не торопился, не торопилась также и его музыка, веками укутывая человеческие уши безупречной симметрией смиренных мелодий. Сумерки наступали поздно в те далекие времена.
Но времена внезапно переменились и приблизились на расстояние вытянутой руки. Буквально в один день посносили загадочные особняки из разноцветного камня и холмистый проспект превратился в болотные колдобины и канавы, напоминая Нагасаки после атомной бомбардировки. Огромные, надсадно ревущие КРАЗы наполнили его, перемешивая грязь с цементом, обязательно ломающимися бетонными плитами и каменноугольным человеческим матом.
Случилось, что на его домик тоже поехал было бульдозер, звеня и дрожа с похмелья всеми своими деталями. Тогда он вытащил откудато большую бутылку с ярко-красной этикеткой и начал помахивать ею перед самым рылом машины. Пятился он долго, пока не увел агрессора далеко-далеко. Остановившись, он напоил машину водкой и та застыла от перегрузки на вечные времена. Внезапно вспомнилось про сруб со слепящим окошком. Прибежав туда, он вздохнул с облегчением: сруб стоял целехонек. Бульдозеры и КРАЗы бомбили только проспект, а все, что слева и справа, оставляли в безразличной целости и сохранности.
Скамеечка у сруба оказалась пустой. Он сел и тяжело откинулся на удобную широкую спинку с полированными старинными узорами. И затуманились его глаза, потому что осенний орешник сильно иссох за последнее время, схоронив смысл всей его прошлой жизни под опавшими с хрустом листьями.
А поэтому ничего уже более не осталось кроме холодной мысли: успеется. Сруб был заперт, он обошел вокруг и нашел ее, кормящей цыплят, которые непрерывно перепрыгивали друг через друга. От удивления он прислонился к стене, не замечая как ребячья слюна, как и тогда, в синеющем детстве, течет из полураскрытого рта. Женщина была очень высокой, она неторопливо набирала золотое пшено из объемного белого сита, плавно опрокидывала руку и просо капало с ее длинных вибрирующих пальцев.
- Здравствуйте, соседка, - поперхнулся слюной он.
На лице ее не было улыбки когда она к нему повернулась.
- Здравствуй, - ответила она.
- Скажите, а вас не сносят? - внезапно пересохшим ртом выдохнул он.
- Нет, - ответила женщина, опустив глаза, и, повесив сито на резной столбик, пригласила его в дом.
Горница на первом этаже была просторной и сухой, в камине тлели головешки. Знакомый запах наполнял теплое от застоявшегося солнца пространство.
- Скажите, - начал догадываться он, - а эти цыплята?...
- Да, конечно, - продолжила его мысль она, - это те самые птицы, которые не давали тебе покоя. Они вырастут.
- Так вы, наверное и про работу мою знаете? - глядя в сторону ухмыльнулся он.
- Я все знаю, - ответила женщина, присев на скамью у стола, глядя прямо ему в глаза.
Ее пышные седые волосы собраны были в толстую косу, конец которой терялся где-то в тенистом углу горницы.
- Поздно. Поздно уже срезать ее и делать модную прическу, - сказала она.
- Поздно, конечно поздно, - развел руками гость, - а я все думал: успеется.
- За все наши годы ни слова мне не сказал.
- Разве можно сказать что-либо лесу, луне, явлению природы?
- Нелепый ты человек, разве веришь тому что говоришь? Не веришь.
- Я хочу жить, - улыбаясь, разглядывал он жемчужные морщины ее лица.
- Дети твои любят тебя, - сказала она, - а у меня нет детей. Некому меня любить кроме Бога.
- Ты слишком красива, чтобы тебя любили. Сейчас, да и в наше время, любили вульгарных и пошлых женщин. Кинозвезд там всяких...
- Но, все же - любили?
- Да. Любили. Месяца два. Может, - чуть больше. Это - так... махнул он рукой, рассматривая гладкоструганные бревна потолка.
- А у меня нет детей, и нет мне за это оправдания, - заплакала она.
- Что ты! Что ты! - заторопился в разговоре он, - дети вырастают и уходят. Улетают как те белые птицы, если быть, так сказать, поэтичным. Что ты! Смотри, закат тоже свой смысл имеет, и кто с него спросит: удачен ли был сегодняшний день?
Вскоре он перетащил в горницу фисгармонию и один чемодан всей своей одежды. На работу больше не ходил, возился в садике за домом, кормил подрастающих птиц. И когда звала она его к ужину низким распевным голосом, он узнавал. Это был голос Орфея.

25.10.1993